Звонок
Прошу сна.
Выпишите срочно.
Сон до утра.
Длинный, с цветными картинками.
Да, ещё, пожалуйста,
Немного солнечного утра,
Запаха кофе на завтрак,
И пение птиц.
Убедительно прошу
Забрать эту серую даму.
Как вас? Ах, Бессонницу.
Она преследует меня всюду.
Вы выполните мою просьбу?
Что? Такое невозможно?
Как отдыхает? А как же я?
Опять бросили трубку…
Одуванчиковый пух...
тому, кто будет рядом...
После долгих ночей страшных снов...
Тому, кто будет рядом...
Прострелю запястье ручкой.
Со щелчком стальной пружины
Громко зарыдают тучи,
И прольётся чёрно-синий
Дождь чернильный.
Ты войдёшь в мой томный вечер,
В скрип полуприкрытой двери.
Одуванчики — как свечи —
Бросишь у моей постели —
В пух метели...
Скажешь: чёрной краской на утёсах
Краснокожие индейцы
Разрисуют наши судьбы,
Нам от этого не деться.
Будем греться
У костров индейцев майя
Под их страстно-злые песни.
И в дождливый вечер мая
Будет грусти твоей меньше.
Будет легче.
Скажешь: прыгнет Ягуаром
Ранним утром в небо Солнце,
И мы с первым же трамваем
В жизнь из племени вернёмся.
Улыбнёмся.
Я засну... в твоих ладонях
Мои волосы и плечи.
Одуванчиковый пух, непослушный — на постели.
Ты придёшь в мой страшный вечер
И излечишь.
Ночью сегодня не спится.
Лунная смотрит волчица
Звёздным овечкам в лица.
Закроет глаза и ночью ей снится
Нора. 24 волчонка
Таращат свои глазёнки.
Грустит и грустит волчица,
Намокли её ресницы
И капля росы искрится.
Закроет глаза, а ей снится
Нора. 24 волчонка
Таращат свои глазёнки.
Во сне грызёт волчица
Края чёрного ситца.
Трясётся и хочет забыться.
Уснёт, а ночью ей снится
Нора. 24 волчонка
Таращат свои глазёнки.
Ночью сегодня не спится.
Кровавая плещет зарница.
Люблю тебя. К исходу страница.
Спи. И пусть тебе снится
Нора. 24 волчонка
Таращат свои глазёнки.
Электрической нежностью усталые пальцы
Пробегают по телу в поисках света.
Сегодня ты волен на веки остаться,
Чтобы продлить это тёплое лето.
Паутинки в глазах нитями страсти,
Жёлтые листья шуршат под ногами.
Мы погадаем на счастье — несчастье,
Мы сплетём паучков с волосами.
Рука, и в руке красной рябиной
Последняя капля алого солнца.
Хочешь? Захочешь? Я буду красивой
Шорохом-шёпотом рыжего клёнца.
Я растворюсь в сине-пепельном небе.
Будешь смотреть сквозь раздетые ветки
Как по мне катится жёлудь —
Осенью солнце стиснуто клетке.
Электрической нежностью усталые пальцы
Пробегают по телу в поисках света.
Сегодня ты волен навеки остаться.
Хочешь продлить это тёплое лето?
Липецкая область
Дмитрий Бобылёв
По листьям сада
Продавали небеса
На брезентовой перчатке.
Там, на пальце, у заплатки,
Испаряется роса.
Оседает на глаза,
Разъедает мою душу.
Я опять тебя не слушал,
Что же мне ещё сказать?
Пока ещё можно ходить
По беспространственным улицам,
Где дедушка-ясень сидит,
Где окна горячие жмурятся.
Пока ещё липнут к лицу
Душистого тополя перья.
Тебе и усталость к лицу,
А мне так легко поверить.
Обиженный на листопад,
Кот умывается лениво,
А за окном неторопливо
Несут в ведре топить щенят.
Я дожевал свой бутерброд —
Немного чёрствый, вот досада!
Старуха шла по листьям сада
С пустым ведром и без забот.
Куда вы бежите?
Пусть ливень идёт!
Он должен, — вы только поймите!
Дождь тоже способен растапливать лёд, —
Зачем вы его не хотите?
Милее крапива, да тлен, да бурьян? —
Ну что же, пусть будут, как данность.
Но отчего ж я настойчиво пьян
И небу несу благодарность?
г. Серов
Андрей Белозеров
Наташин день
Квартира была на первом этаже — ближе к землице-матушке. Песок мело от вечных новостроек напротив — он ввинчивался в щели и ложился на подоконники ровным слоем. В окнах завсегда недостаток света — решётки его скрадывали, и кусты на газоне, и нависший неподъёмной хмурой бровью балкон, что на втором. И вязкий полумрак, словно пыльные застиранные тряпки, развесился по комнатам. Всякая вещь здесь по-особенному быстро ветшала. Ветшала, и ежели рвалась, то рвалась не по шву, а где-то посередине, распадаясь на нити и выпуская клубочки пыли из разрушенных волокон ткани. Лихо, за сезон, выцветали и покрывались катышками футболки и топики — словно сворачивается в кипятке скисшее молоко — так они, эти катышки, скоро образовывались, лопались каблуки, запятники отходили от подошв, и стельки стирались до бумажного задубевшего дна, в которое въедалась пластилинообразная чернота от носков. А уж сами носки во мгновение ока бывали съедены такой обувью, пары их дюжинами регулярно и безвозвратно ухали куда-то в бездну, в параллельные миры, сокрытые в неприступных пыльных норах задиваний и закреслий. И вот пришёл ты, допустим, вечером после работы и разулся, и ходил по полу в тех носках, а они непременно к полу липли, даже непонятно, от чего больше — ибо они и сами становились липкими от дневного пребывания во влажном измочаленном обувном нутре, и липок был линолеум на полу — то сок прольётся, то ещё что, и кошки непременно повсюду это разнесут. Трое их было: две трёхцветные и рыжий кот. В народе говорят: трёхцветные приносят счастье, а рыжие — достаток. Но шёл ты, и не было подле ни счастья, ни достатка, а лишь носки твои липли, обрастали кошачьей шерстью, как паучий кокон, в котором влажно переваривается муха.
И хозяйка была в том доме. Говорила, что хозяйкой себя не чувствует, мол, дом её отвергает, то обратное говорила, что родным он ей стал. Придя в этот мир несколько неожиданно для родителей, а тем было уже за тридцать, она получила от них имя, которым нынче турки у себя в Турции зовут русских проституток. Неожиданно — что лишь это простенькое имя пришло родителям в голову. Неожиданно — что лишь мамины моральные устои не позволили вторгнуться в Наташину ещё дородовую жизнь руке с металлической петелькой кюретки и всё в ней поправить.
И как-то сызмальства не заладилось у Наташи — астма тяжёлой формы. Но маленькая Наташа любила даже капельницы, потому что любила жизнь в природе своей детской, растущей, жадно тянула её, и уж не до жиру, а как пришлось, хотя бы через эти прозрачные трубочки с растворами эуфиллина и преднизолона. Крепка астматическая хватка, дыхание, человеку простому и незаметное, превращается в тяжёлую напряжённую работу, каждую шестерёнку этого механизма ты начинаешь чувствовать отдельно, чувствовать, с каким скрипом и натужностью вращается всё это в твоём нутре, дышишь, свистишь сдавленной трахеей, сжимаешь и разжимаешь с усилием целлофановые пакеты лёгких и, как бы ни старался, ни рвал грудную клетку, воздух никогда не достаёт того заветного донца, и даже если роса утренняя, и ты по ней босиком, и птичья трель в пронзительном небе, не видать тебе счастья, не вдохнуть полной грудью, не хлебать полной ложкой, не плескать через край. И потом, когда засыпаешь, устав от постоянной перекачки воздуха, дыхание берёт и останавливается порой, как испорченные часы, ты выпучиваешь глаза, захлебнувшийся в одеялах, подушках и темноте ночной, и, вынырнув, наконец, снова берёшься за свою основную работу.
Медсёстры старались обходить Наташеньку стороной, бежали от лица её, наспех исполнив свои обязанности, потому что голодающий без кислорода мозг провоцировал приступы усиленной разговорчивости, попадись шестилетней Наташе на глаза, обмолвись при ней — и всё, она будет говорить с вами, говорить и говорить, о мишках и зайчиках и котятках, о куколках и кукольных домиках, о том, как они ездили с мамой на море и о том, кем она хочет стать, когда вырастет, потом она начнёт читать вам стихи и петь песенки, и вы уже, кивая и улыбаясь, бежите прочь, хотя надо бы и присмотреть, как положено, чтобы игла не выскочила из вены — ребёнок ведь… Правда, одна толстая неуклюжая вполне Наташеньку и любила, «зайкой» звала. Вот она, простерилизовала иглы, сковырнула кружочки с оцинкованных пробок на бутылях, навесила капельницы на железную треногу с крюками, и — неуклюже вверх по лестнице, с одышкой. Капельницы бултыхаются, словно насаженные на гарпун медузы, машут длинной лапшой прозрачных щупалец, звякая стерилизованными иглами о ступеньки.